о этого я остался лицом к лицу с самим собой, без выпивки, без наркотиков, без всякой возможности увильнуть, но лицом к лицу с чертовым Мной - стариной Дулуозом и бывали..
Редклиф был раздосадован. - А ну, Кац, по второму, - велел он. И когда хозяин укатился за новым стаканом пива, Сэм дружелюбно сказал мальчику: - Не хотел тебя дразнить...
Однако, сегодня вечером планируется участие еще двух человек, что несколько осложнит игру. - Я не пойду на подобное, - повторила Элен Робб. - Да будь я проклят! - воскликнул Хитрец...
Траур здесь променяли на ожидание, лишенное смысла. Мне казалось, такие дома поражены неисцелимым недугом, который душит сильнее, чем горе. О Господи, смирился же я и надел траур, когда потерял Гийоме, последнего моего друга (он разбился со своим почтовым самолетом). Гийоме уже не переменится. Никогда больше он меня не навестит, но и не покинет меня никогда. Я пожертвовал бесполезной ловушкой - его прибором за моим столом - и в умершем вновь обрел настоящего друга. А Португалия пыталась верить в счастье, сохраняла его прибор за столом, его праздничные фонарики, его музыку. Лиссабон прикидывался счастливым в надежде, что и Господь Бог поверит в это счастье. Самый воздух Лиссабона казался еще тягостней из-за иных беженцев. Я говорю не об изгнанниках, которые искали здесь убежища. Не о переселенцах, искавших землю, которую они могли бы возделывать своими руками. Я говорю о тех, кто покинул родину, оставил в беде соотечественников, лишь бы спасти свой кошелек. Мне не удалось поселиться в самом Лиссабоне, и я жил в Эшториле, подле казино. Я попал сюда прямо из пекла: девять месяцев подряд моя авиагруппа непрерывно летала над Германией и только за время немецкого наступления потеряла три четверти летного состава. Потом я возвратился на родину, ощутил угрюмую тяжесть неволи и угрозу голода. Я изведал непроглядную ночь, которая придавила наши города. А теперь в двух шагах от меня казино Эшторила каждый вечер наполняли привидения. Неслышные "кадиллаки", притворяясь, будто им есть куда спешить, подкатывали по мельчайшему песку и высаживали их у подъезда. Привидения красовались в вечерних туалетах, совсем как в былые времена. Они щеголяли крахмальными манишками или жемчугами. Они приглашали друг друга на обеды и ужины, но то было застолье статистов: им не о чем было говорить. Потом они играли в рулетку или в баккара, смотря по деньгам. Иногда я заходил на них взглянуть. Глядел не с возмущением и не с насмешкой, но со смутной тревогой. Так тревожно бывает глядеть в зоологическом саду на последних потомков какой-нибудь вымершей породы. Они рассаживались вокруг столов. Теснились поближе к бесстрастному крупье и лезли вон из кожи, лишь бы ощутить надежду и отчаяние, испуг, зависть и ликованье. Как будто они живые. Они играли на состояния, которые в эту самую минуту, быть может, обращались в пустой звук. Расплачивались монетой, быть может, уже обесцененной. Акции, запертые в их сейфах, обеспечивались заводами, которые, может быть, уже конфисковали оккупанты или вот-вот разнесет в пыль авиабомба. Эти люди выдавали векселя на Сириус. Они цеплялись за прошлое, словно в последние месяцы ничто в мире не рушилось, и пытались верить, будто они вправе предаваться игорной лихорадке, будто чеки их надежно обеспечены и договоры заключены навечно.
... Спросил, попытаюсь ли я еще завтра их продать и выгодна ли такая коммерция. Они сказали, что мы можем еще увидеться. Точное время назначить трудно, но они часто ходят в кафе на углу улицы Данте. Иногда я туда возвращаюсь, во сне. Недавно ночью уходящее февральское солнце слепило мне глаза на улице Данте. Она ничуть не изменилась с тех пор. Я остановился перед застекленной террасой кафе и посмотрел на стойку, на электрический биллиард и на столики, расположенные будто по краям танцевальной площадки. Я дошел до середины улицы. Высокий дом напротив, на бульваре Сен-Жермен, отбрасывал тень. Но за моей спиной тротуар был еще залит солнцем. А когда я проснулся, то тот период моей жизни, когда я познакомился с Жаклин, предстал передо мной в том же контрасте света и тени. Тусклые зимние улицы, и вместе с тем сквозь щели ставней сочится солнце. Жерар Ван Бевер носил саржевое пальто, которое было ему велико. Я как сейчас его вижу: стоит в кафе на улице Данте перед электрическим биллиардом. Но играет Жаклин. Ее руки и грудь слегка шевелятся, потрескивает, мигая лампочками, биллиард. Пальто Ван Бевера было широкое, ниже колен. Он держался очень прямо, с поднятым воротником, засунув руки в карманы. А Жаклин была в сером, с витыми узорами, свитере под горло и коричневой куртке из мягкой кожи. В первый раз, когда я снова встретился с ними на улице Данте, Жаклин повернулась ко мне, улыбнулась, а потом продолжила играть на своем биллиарде. Я сел за столик. Ее руки и грудь показались мне хрупкими на фоне массивного автомата, сотрясения которого угрожали в любую секунду отбросить ее назад. Она силилась устоять, словно человек, которого вот-вот выбросит за борт. Потом села за мой столик, а Ван Бевер сменил ее у биллиарда. Поначалу меня удивляло, что они так долго играют в эту игру. Мой приход часто прерывал ее, а не то она продолжалась бы бесконечно. После полудня в кафе почти никого не было, но с шести часов клиенты начинали толпиться около стойки и вокруг немногочисленных столиков в зале...